Неточные совпадения
Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно
в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими
в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие
в домы,
в шуме и
в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад
голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и
в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся
в серебряные ясные небеса.
Нет: рано чувства
в нем остыли;
Ему наскучил света
шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела
голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.
Накануне погребения, после обеда, мне захотелось спать, и я пошел
в комнату Натальи Савишны, рассчитывая поместиться на ее постели, на мягком пуховике, под теплым стеганым одеялом. Когда я вошел, Наталья Савишна лежала на своей постели и, должно быть, спала; услыхав
шум моих шагов, она приподнялась, откинула шерстяной платок, которым от мух была покрыта ее
голова, и, поправляя чепец, уселась на край кровати.
Совершенно бессознательно я схватил ее руку
в коротеньких рукавчиках за локоть и припал к ней губами. Катенька, верно, удивилась этому поступку и отдернула руку: этим движеньем она толкнула сломанный стул, стоявший
в чулане. Гриша поднял
голову, тихо оглянулся и, читая молитвы, стал крестить все углы. Мы с
шумом и шепотом выбежали из чулана.
Он различал, что под тяжестью толпы земля волнообразно зыблется, шарики
голов подпрыгивают, точно зерна кофе на горячей сковороде;
в этих судорогах было что-то жуткое, а
шум постепенно становился похожим на заунывное, но грозное пение неисчислимого хора.
Там слышен был железный
шум пролетки; высунулась из-за угла, мотаясь,
голова лошади, танцевали ее передние ноги; каркающий крик повторился еще два раза, выбежал человек
в сером пальто,
в фуражке, нахлобученной на бородатое лицо, —
в одной его руке блестело что-то металлическое,
в другой болтался небольшой ковровый саквояж; человек этот невероятно быстро очутился около Самгина, толкнул его и прыгнул с панели
в дверь полуподвального помещения с новенькой вывеской над нею...
— Он очень не любит студентов, повар. Доказывал мне, что их надо ссылать
в Сибирь, а не
в солдаты. «Солдатам, говорит, они мозги ломать станут:
в бога — не верьте, царскую фамилию — не уважайте. У них, говорит,
в головах шум, а они думают — ум».
Когда лысый втиснулся
в цепь, он как бы покачнул, приподнял от пола людей и придал вращению круга такую быстроту, что отдельные фигуры стали неразличимы, образовалось бесформенное, безрукое тело, — на нем, на хребте его подскакивали, качались волосатые
головы; слышнее, более гулким стал мягкий топот босых ног; исступленнее вскрикивали женщины, нестройные крики эти становились ритмичнее, покрывали
шум стонами...
Потом пили кофе.
В голове Самгина еще гудел железный
шум поезда, холодный треск пролеток извозчиков, многообразный
шум огромного города,
в глазах мелькали ртутные капли дождя. Он разглядывал желтоватое лицо чужой женщины, мутно-зеленые глаза ее и думал...
«Он так любезен, точно хочет просить меня о чем-то», — подумал Самгин.
В голове у него шумело, поднималась температура. Сквозь этот
шум он слышал...
Так, молча, он и ушел к себе, а там, чувствуя горькую сухость во рту и бессвязный
шум злых слов
в голове, встал у окна, глядя, как ветер обрывает листья с деревьев.
Когда Самгин, все более застывая
в жутком холоде, подумал это — память тотчас воскресила вереницу забытых фигур: печника
в деревне, грузчика Сибирской пристани, казака, который сидел у моря, как за столом, и чудовищную фигуру кочегара у Троицкого моста
в Петербурге. Самгин сел и, схватясь руками за
голову, закрыл уши. Он видел, что Алина сверкающей рукой гладит его плечо, но не чувствовал ее прикосновения.
В уши его все-таки вторгался
шум и рев. Пронзительно кричал Лютов, топая ногами...
В «Медведе» кричали ура, чокались, звенело стекло бокалов, хлопали пробки, извлекаемые из бутылок, и было похоже, что люди собрались на вокзале провожать кого-то. Самгин вслушался
в торопливый
шум, быстро снял очки и, протирая стекла, склонил
голову над столом.
Комната наполнилась
шумом отодвигаемых стульев,
в углу вспыхнул огонек спички, осветив кисть руки с длинными пальцами, испуганной курицей заклохтала какая-то барышня, — Самгину было приятно смятение, вызванное его словами. Когда он не спеша, готовясь рассказать страшное, обошел сад и двор, — из флигеля шумно выбегали ученики Спивак; она, стоя у стола, звенела абажуром, зажигая лампу, за столом сидел старик Радеев, барабаня пальцами, покачивая
головой.
— Да, правительство у нас бездарное, царь — бессилен, — пробормотал он, осматривая рассеянно десятки сытых лиц; красноватые лица эти
в дымном тумане напоминали арбузы, разрезанные пополам. От
шума, запахов и водки немножко кружилась
голова.
Постепенно сквозь
шум пробивался и преодолевал его плачущий, визгливый голос, он притекал с конца стола, от человека, который, накачиваясь, стоял рядом с хозяйкой, — тощий человек во фраке, с лысой
головой в форме яйца, носатый, с острой серой бородкой, — и, потрясая рукой над ее крашеными волосами, размахивая салфеткой
в другой руке, он кричал...
За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди
в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые
головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой
шум и жирный запах сырой глины стоял
в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Разгорался спор, как и ожидал Самгин. Экипажей и красивых женщин становилось как будто все больше. Обогнала пара крупных, рыжих лошадей,
в коляске сидели, смеясь, две женщины, против них тучный, лысый человек с седыми усами; приподняв над
головою цилиндр, он говорил что-то, обращаясь к толпе, надувал красные щеки, смешно двигал усами, ему аплодировали. Подул ветер и, смешав говор, смех, аплодисменты, фырканье лошадей, придал
шуму хоровую силу.
Дождь сыпался все гуще, пространство сокращалось, люди шумели скупее, им вторило плачевное хлюпанье воды
в трубах водостоков, и весь
шум одолевал бойкий торопливый рассказ человека с креслом на
голове; половина лица его, приплюснутая тяжестью, была невидима, виден был только нос и подбородок, на котором вздрагивала черная, курчавая бороденка.
«Все молчит: как привыкнешь к нему?» — подумала она и беспечно опять склонилась
головой к его
голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала
шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется
в левом боку у Райского.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная
в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд
в улицу,
в живой поток
голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого
шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей
в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Подчас до того все перепутается
в голове, что
шум и треск, и эти водяные бугры, с пеной и брызгами, кажутся сном, а берег, домы, покойная постель — действительностью, от которой при каждом толчке жестоко отрезвляешься.
Подойдя к месту
шума, Марья Павловна и Катюша увидали следующее: офицер, плотный человек с большими белокурыми усами, хмурясь, потирал левою рукой ладонь правой, которую он зашиб о лицо арестанта, и не переставая произносил неприличные, грубые ругательства. Перед ним, отирая одной рукой разбитое
в кровь лицо, а другой держа обмотанную платком пронзительно визжавшую девчонку, стоял
в коротком халате и еще более коротких штанах длинный, худой арестант с бритой половиной
головы.
На обратном пути я спросил Дерсу, почему он не стрелял
в диких свиней. Гольд ответил, что не видел их, а только слышал
шум в чаще, когда они побежали. Дерсу был недоволен: он ругался вслух и потом вдруг снял шапку и стал бить себя кулаком по
голове. Я засмеялся и сказал, что он лучше видит носом, чем глазами. Тогда я не знал, что это маленькое происшествие было повесткой к трагическим событиям, разыгравшимся впоследствии.
Дерсу повернул
голову в сторону
шума и громко закричал что-то на своем языке.
Я так ушел
в свои думы, что совершенно забыл, зачем пришел сюда
в этот час сумерек. Вдруг сильный
шум послышался сзади меня. Я обернулся и увидел какое-то несуразное и горбатое животное с белыми ногами. Вытянув вперед свою большую
голову, оно рысью бежало по лесу. Я поднял ружье и стал целиться, но кто-то опередил меня. Раздался выстрел, и животное упало, сраженное пулей. Через минуту я увидел Дерсу, спускавшегося по кручам к тому месту, где упал зверь.
Утром я проснулся от говора людей. Было 5 часов. По фырканью коней, по тому
шуму, который они издавали, обмахиваясь хвостами, и по ругани казаков я догадался, что гнуса много. Я поспешно оделся и вылез из комарника. Интересная картина представилась моим глазам. Над всем нашим биваком кружились несметные тучи мошки. Несчастные лошади, уткнув морды
в самые дымокуры, обмахивались хвостами, трясли
головами.
Когда медведь был от меня совсем близко, я выстрелил почти
в упор. Он опрокинулся, а я отбежал снова. Когда я оглянулся назад, то увидел, что медведь катается по земле.
В это время с правой стороны я услышал еще
шум. Инстинктивно я обернулся и замер на месте. Из кустов показалась
голова другого медведя, но сейчас же опять спряталась
в зарослях. Тихонько, стараясь не шуметь, я побежал влево и вышел на реку.
В это время
в лесу раздался какой-то шорох. Собаки подняли
головы и насторожили уши. Я встал на ноги. Край палатки приходился мне как раз до подбородка.
В лесу было тихо, и ничего подозрительного я не заметил. Мы сели ужинать. Вскоре опять повторился тот же
шум, но сильнее и дальше
в стороне. Тогда мы стали смотреть втроем, но
в лесу, как нарочно, снова воцарилась тишина. Это повторилось несколько раз кряду.
3 часа мы шли без отдыха, пока
в стороне не послышался
шум воды. Вероятно, это была та самая река Чау-сун, о которой говорил китаец-охотник. Солнце достигло своей кульминационной точки на небе и палило вовсю. Лошади шли, тяжело дыша и понурив
головы.
В воздухе стояла такая жара, что далее
в тени могучих кедровников нельзя было найти прохлады. Не слышно было ни зверей, ни птиц; только одни насекомые носились
в воздухе, и чем сильнее припекало солнце, тем больше они проявляли жизни.
Когда все было схоронено, когда даже
шум, долею вызванный мною, долею сам накликавшийся, улегся около меня и люди разошлись по домам, я приподнял
голову и посмотрел вокруг: живого, родного не было ничего, кроме детей. Побродивши между посторонних, еще присмотревшись к ним, я перестал
в них искать своих и отучился — не от людей, а от близости с ними.
Было даже отдано приказание отлучить жену от мужа и силком водворить Маврушу
в застольную; но когда внизу, из Павловой каморки, послышался
шум, свидетельствовавший о приступе к выполнению барского приказания, матушка испугалась… «А ну, как она,
в самом деле, голодом себя уморит!» — мелькнуло
в ее
голове.
Месяц, остановившийся над его
головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди. Тут он разогнул свою руку, которая судорожно была сжата во все время сна, и вскрикнул от изумления, почувствовавши
в ней записку. «Эх, если бы я знал грамоте!» — подумал он, оборачивая ее перед собою на все стороны.
В это мгновение послышался позади его
шум.
Шум над
головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного
в пустом пароходе?
Петр рассеянно прислушивался к этому живому
шуму, послушно следуя за Максимом; он то и дело запахивал пальто, так как было холодно, и продолжал на ходу ворочать
в голове свои тяжелые мысли.
Девки зашептались между собой, а бедную Аграфену бросило
в жар от их нахальных взглядов. На
шум голосов с полатей свесилась чья-то стриженая
голова и тоже уставилась на Аграфену. Давеча старец Кирилл скрыл свою ночевку на Бастрыке, а теперь мать Енафа скрыла от дочерей, что Аграфена из Ключевского. Шел круговой обман… Девки потолкались
в избе и выбежали с хохотом.
Где он проходил, везде
шум голосов замирал и точно сами собой снимались шляпы с
голов. Почти все рабочие ходили на фабрике
в пеньковых прядениках вместо сапог, а мастера, стоявшие у молота или у прокатных станов, —
в кожаных передниках, «защитках». У каждого на руке болталась пара кожаных вачег, без которых и к холодному железу не подступишься.
Огарок догорел и потух, оставив Лизу
в совершенной темноте. Несколько минут все было тихо, но вдруг одна, дверь с
шумом распахнулась настежь, кто-то вылетел
в коридор и упал, тронувшись
головою о Лизину дверь.
Отец мой спросил: сколько людей на десятине? не тяжело ли им? и, получив
в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» — сказал: «Так жните с богом…» — и
в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над
головами работников, и
шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Вдруг поднялся глухой
шум и топот множества ног
в зале, с которым вместе двигался плач и вой; все это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на
головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили
в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись
в землю.
В это время
в одном из номеров с
шумом отворилась дверь, и на пороге ее показалась молодая девушка
в одном только легоньком капоте, совершенно не застегнутом на груди,
в башмаках без чулок, и с
головой непричесанной и растрепанной, но собой она была прехорошенькая и, как видно, престройненькая и преэфирная станом.
Всеми этими допытываниями он как бы хотел еще больше намучить и натерзать себя, а между тем
в голове продолжал чувствовать ни на минуту не умолкающий
шум.
Наконец и они приехали. Феденька, как соскочил с телеги, прежде всего обратился к Пашеньке с вопросом:"Ну, что, а слюняй твой где?"Петеньку же взял за
голову и сряду три раза на ней показал, как следует ковырять масло. Но как ни спешил Сенечка, однако все-таки опоздал пятью минутами против младших братьев, и Марья Петровна,
в радостной суете, даже не заметила его приезда. Без
шума подъехал он к крыльцу, слез с перекладной, осыпал ямщика укоризнами и даже пригрозил отправить к становому.
Мне, уединенно и трезво воспитанному мальчику, выросшему
в барском степенном доме, весь этот
шум и гам, эта бесцеремонная, почти буйная веселость, эти небывалые сношения с незнакомыми людьми так и бросились
в голову.
— Гляди! Глядите все! — кричала она, вставая, взмахнув над
головою пачкой выхваченных прокламаций. Сквозь
шум в ушах она слышала восклицания сбегавшихся людей и видела — бежали быстро, все, отовсюду.
Людмила взяла мать под руку и молча прижалась к ее плечу. Доктор, низко наклонив
голову, протирал платком пенсне.
В тишине за окном устало вздыхал вечерний
шум города, холод веял
в лица, шевелил волосы на
головах. Людмила вздрагивала, по щеке ее текла слеза.
В коридоре больницы метались измятые, напуганные звуки, торопливое шарканье ног, стоны, унылый шепот. Люди, неподвижно стоя у окна, смотрели во тьму и молчали.
В пол-аршина от лица Ромашова лежали ее ноги, скрещенные одна на другую, две маленькие ножки
в низких туфлях и
в черных чулках, с каким-то стрельчатым белым узором. С отуманенной
головой, с
шумом в ушах, Ромашов вдруг крепко прижался зубами к этому живому, упругому, холодному, сквозь чулок, телу.
Ученье началось. Набралось до сорока мальчиков, которые наполнили школу
шумом и гамом. Некоторые были уж на возрасте и довольно нахально смотрели
в глаза учительнице. Вообще ее испытывали, прерывали во время объяснений, кричали, подражали зверям. Она старалась делать вид, что не обращает внимания, но это ей стоило немалых усилий. Под конец у нее до того разболелась
голова, что она едва дождалась конца двух часов,
в продолжение которых шло ученье.
Иван Фомич выставил миру два ведра и получил приговор; затем сошелся задешево с хозяином упалой избы и открыл"постоялый двор", пристроив сбоку небольшой флигелек под лавочку. Не приняв еще окончательного решения насчет своего будущего, —
в голове его мелькал город с его
шумом, суетою и соблазнами, — он устроил себе
в деревне лишь временное гнездо, которое, однако ж, было вполне достаточно для начатия атаки. И он повел эту атаку быстро, нагло и горячо.
Целых четыре дня я кружился по Парижу с Капоттом, и все это время он без умолку говорил. Часто он повторялся, еще чаще противоречил сам себе, но так как мне,
в сущности, было все равно, что ни слушать, лишь бы упразднить представление"свиньи", то я не только не возражал, но даже механическим поматыванием
головы как бы приглашал его продолжать. Многого, вероятно, я и совсем не слыхал, довольствуясь тем, что
в ушах моих не переставаючи раздавался
шум.